Это было в Коканде. Роман - Страница 193


К оглавлению

193

Нельзя забыть дни Первого съезда писателей! Праздничные, радостные, полные необыкновенных ощущений и мыслей… До этих дней я считал себя, как и многие из моих русских сотоварищей и друзей по литературе, только русским писателем. Масштаб своей духовной деятельности я ограничивал пределами Ленинграда, Москвы, вообще Россией. Все остальное представлялось мне чем-то экзотическим, чрезвычайным, далеким.

Если вспомнить классическое прошлое нашей русской литературы, так и там встретишься приблизительно с тем же отношением. Даже у Пушкина и Лермонтова «кавказская тема», тема Востока, в сущности, звучит по-русски, если можно так выразиться… «Бахчисарайский фонтан» - лишь тема любви и судьбы пленницы Марии. Гирей и все прочее - лишь обрамление. Лермонтов это прежде всего тема русского воина в обстановке Кавказа, или также тема судьбы, личности или тема русского среди кавказских гор. Ранний рассказ Льва Толстого - опять, по существу, русская тема, тема прекрасных человеческих взаимоотношений, возникших между русским офицером и горянкой Диной, тема «Кавказского пленника».

Но в дни Первого съезда мне стало понятно, что я не только русский писатель. А советский писатель. И не только в смысле идеологии, а и в смысле материала, которым я могу воспользоваться. И не только могу, а может быть, должен…

Когда я увидал своими соседями по Колонному залу писателей украинцев, грузин, белорусов, армян, узбеков, таджиков, туркмен, азербайджанцев и т. д., - эта мысль об общности наших задач укрепилась во мне. Нет, нам нельзя быть замкнутыми и ограничиваться, говоря метафорически, пределами только своего «щигровского уезда». Это, конечно, шутка, но мысль, даже шутливо выраженная, все-таки таит в себе зерно истины. Двое из моих друзей (Тихонов и Павленко) уже побывали в Средней Азии, уже писали о ней, и я решил пойти за ними следом. Мне думалось, что двух-трех недель будет мне достаточно и что я сумею дать хотя бы какой-нибудь очерк, что в предстоящей поездке я удовлетворю свое писательское любопытство. О большем я и не думал. И вот поэтому почти сразу после съезда я отправился в Среднюю Азию…

В Ташкенте я почти не жил. Я жил на даче в одном из кишлаков по дороге на Чирчик, в двадцати километрах от Ташкента. Сперва я как бы учился дышать воздухом Средней Азии. Потом я начал знакомиться с местными людьми. Потом со среднеазиатской литературой того времени. И роман Айни «Бедняк» был для меня первым руководством по современной среднеазиатской прозе. И то, что это было переводом с таджикского языка, а не узбекского, меня не смущало, в первую очередь меня волновал материал, содержание.

Тут я почувствовал, что для того, чтобы понять настоящее, то есть современность, революционный материал, мне предстоит ознакомиться с прошлым. Настоящее ведь возникает из прошлого, перерабатывая или уничтожая его. Я был уверен, что, вернувшись из Средней Азии, я найду очень многое в публичных библиотеках Москвы и Ленинграда, что восполнит мои знания по восточным культурам, мои пробелы в образовании, и что я найду ответ в книгах на многое из того, на что меня натолкнет жизнь и что мне на первый взгляд покажется не совсем ясным. Так и случилось впоследствии. Но в своих поисках нового материала я отрицательно относился к экзотике, к той экзотике, которая присутствовала в европейских романах (например, Пьера Лоти), где «гаремы», «розы и соловьи», «затворницы», «одуряющие ароматы востока» заменяли правду жизни и давали читателю только оперную декорацию - кстати, лживую. «Жизнь Востока иная, и вот об этой иной жизни, настоящей жизни, я должен писать», - думалось мне.

Единственная русская вещь, поздняя повесть Л. Толстого о Хаджи-Мурате, была для меня тем блестящим образцом, которым, по моему мнению, следовало пользоваться русскому писателю.

Это было уже не «Кавказским пленником». Это уже было той литературой, в которой трепетала истинная жизнь, наполненная социальным и философским содержанием. Но это был Лев Толстой! «Как же ты-то будешь писать? Ну, будем рисковать», - подумал я.

После месячного пребывания в одном из кишлаков под Ташкентом, когда я уже несколько познакомился и с иными нравами, и с иным бытом и научился подходить к местным людям, я отправился в путешествие.

В то время в Средней Азии все было по-иному, чем сейчас. Очень силен был восточный колорит во всем - и во взаимоотношениях с людьми, и в образе жизни, и в ее красках, и во вкусах… И, попав в Коканд, в маленькую городскую гостиницу, я почувствовал себя перенесенным в прошлое столетие. В пустом и голом номере, где, кроме стола, накрытого вместо скатерти старой газетой, где, кроме стульев и кровати, ничего не было, я встретился с заместителем председателя Кокандского городского Совета. Ему писали обо мне, и он пришел меня навестить. Вот отсюда и начался тот «Коканд», которым я был занят почти непрерывно шесть лет…

На столе стоял медный самовар, на газете лежало несколько ломтей ситного и несколько кусочков сахару. И вот за этим пиршеством от моего гостя я узнал о деле Хаджи Хамдама. Отсюда и пошло мое знакомство как с общим характером беш-арыкского дела, так и с теми подробностями, без которых я не мог бы ничего написать. Он же познакомил меня и с рядом участников многих событий, которые впоследствии я описывал в «Коканде». Чудесный человек был этот кокандец. Сложна и трудна была его жизнь самарского рабочего, по воле революции в 1918 году очутившегося в Коканде. Но все рассказанное им также было лишь предысторией.

Интересен был этот бывший рабочий, воистину большевик, еще и другим. Казалось, что в 1934 году он совсем не изменился по сравнению с 1918 годом и что он носит все ту же серенькую кепочку, и ту же много раз стиранную косоворотку, и те же штаны, заправленные в пыльные сапоги. Пылища тогда царила в Коканде. Он же познакомил меня и с теми узбеками, с которыми вместе жил и вместе делал историю.

193